Конференция завершилась приемом в саду «Сан-Суси» – загородной вилле баронессы Ротшильд. Одеться для этого приема мне было нелегко. Перед самым биохимическим конгрессом у меня из купе, пока я спал, украли чемодан. Если не считать нескольких вещей, купленных в армейском магазине, у меня осталась только та одежда, которую я взял для поездки в Итальянские Альпы, куда собирался после конгресса. Правда, доклад о ВТМ я спокойно сделал в шортах, но французы опасались, что я совершу следующий шаг и в том же виде явлюсь в «Сан-Суси». Однако, вылезая из автобуса перед огромным дворцом в чужом пиджаке и галстуке, я выглядел вполне прилично.
Мы с Солом Спигелменом тут же устремились к дворецкому, разносившему семгу и шампанское, и уже через несколько минут оценили прелесть уток ценного аристократизма. Перед тем, как снова сесть в автобус и отправиться обратно, я забрел в большую гостиную, где бросались в глаза полотна Гальса и Рубенса. Баронесса в эту минуту сообщала нескольким гостям, как ей было приятно видеть у себя знаменитых людей. И все-таки ей очень жаль, что сумасшедший англичанин из Кембриджа так и не приехал, а это так оживило бы вечер! Я не сразу понял, о ком шла речь, но потом сообразил, что Львов счел за благо предупредить баронессу о неодетом госте, который может повести себя эксцентрично. Вывод из моего первого знакомства с аристократией был ясен. Если я буду вести себя, как все, меня больше не станут приглашать.
20
К большому огорчению Фрэнсиса, после окончания летних каникул я никак не желал сосредоточиться на ДНК. Теперь меня занимали вопросы пола, но не те, которые заслуживают всяческого поощрения. Брачное поведение бактерий – это, бесспорно, очень оригинальная тема для салонной болтовни; среди знакомых Фрэнсиса и Одил никто даже не подозревал, что у бактерий есть половая жизнь. Ну, а то, как это у них происходит, занимало умы второсортных исследователей. Еще в Руайомоне ходили слухи о бактериях мужского и женского пола, но только в начале сентября я услышал об этом из первоисточника – на небольшой конференции по генетике микроорганизмов в Палланца. На ней Кавалли-Сфорца и Билл Хейс рассказали об экспериментах, с помощью которых они и Джошуа Ледерберг только что установили существование у бактерий пола.
На докладе Билла участники этой трехдневной конференции приготовились вздремнуть – до его выступления никто, кроме Кавалли-Сфорца, даже не слыхал о его существовании. Но когда он закончил свое скромное сообщение, все поняли, что во владениях Джошуа Ледерберга взорвалась настоящая бомба. Еще в 1946 году, когда Джошуа было всего 20 лет, он ошеломил биологический мир заявлением, что бактерии спариваются, в результате чего у них происходит рекомбинация генов. С тех пор он провел такое великое множество изящных экспериментов, что буквально никто, кроме Кавалли, не осмеливался работать в этой области. Стоило послушать хотя бы одно из раблезианских выступлений Джошуа, длившихся от трех до пяти часов, и становилось ясно, что это настоящий enfant terrible. Не говоря уж о его богоподобном свойстве с каждым годом увеличиваться в размерах, так что со временем он мог бы заполнить собой всю вселенную.
Однако несмотря на сказочный череп Джошуа, генетика бактерий с каждым годом все больше запутывалась. Пелена талмудической сложности, окутывавшая его последние статьи, никому, кроме него самого, не могла доставить удовольствия. Время от времени я пытался осилить какую-нибудь из них, и неизбежно застревал и откладывал ее на другой раз. Однако для того, чтобы понять, что открытие пола у бактерий очень сильно упростит изучение их генетики, выдающегося интеллекта не требовалось. Тем не менее из рассказов Кавалли следовало, что сам Джошуа еще не готов рассуждать просто. Ему нравился классический постулат генетики, что мужская и женская клетки поставляют равное количество генетического материала, несмотря на то что анализ экспериментальных данных из-за этого неизбежно усложнялся.
Наоборот, Билл строил свои доводы на произвольной, казалось бы, гипотезе, что в женскую клетку проникает лишь часть хромосомного материале мужской. Это допущение радикально упрощало дальнейшие рассуждения.
Едва вернувшись в Кембридж, я помчался в библиотеку, где были журналы с последними работами Джошуа. К моей величайшей радости, я разобрался почти во всех казавшихся ранее такими запутанными генетических перекрестах. Несколько случаев все еще не поддавались объяснению, но огромное количество данных, которые теперь встали на свое место, убедило меня, что мы на верном пути. Особенно заманчивой была мысль, что Джошуа совсем завяз в своих классических постулатах и мне, пожалуй, удастся совершить невероятное – раньше него дать правильное истолкование его же собственных экспериментов.
К моему желанию навести порядок в кладовых Джошуа Фрэнсис отнесся холодно. Открытие пола у бактерий показалось ему занятным – и только. Почти все лето он педантично собирал материал для своей диссертации, и теперь ему хотелось думать о чем-то стоящем. Легкомысленно взятые на себя заботы о том, имеют ли бактерии одну, две или три хромосомы, не помогут нам установить структуру ДНК. Пока я следил за литературой по ДНК, оставались шансы, что из наших разговоров за обедом и чаем может что-нибудь выйти. Но если я вернусь к чистой биологии, мы потеряем и то небольшое преимущество перед Полингом, которого нам пока удалось добиться. В это время Фрэнсиса все еще грызло подозрение, что истинный путь к решению заключен в правилах Чаргаффа. Пока я был в Альпах, он даже потратил целую неделю, пытаясь экспериментально доказать, что в водных растворах между аденином и тимином, а также между гуанином и цитозином существуют силы притяжения. Но все его усилия ни к чему не привели. К тому же ему всегда было трудно разговаривать с Гриффитом. Их мыслительные процессы как-то не соответствовали: после того, как Фрэнсис подробно излагал достоинства какой-нибудь гипотезы, вдруг наступало долгое неловкое молчание.
Тем не менее это еще не было достаточной причиной, чтобы нам не сообщить Морису, что между аденином и тимином и между гуанином и цитозином, возможно, существует притяжение. В конце октября Фрэнсис собирался по своим делам в Лондон и написал Морису, что зайдет в Кингз-колледж. Ответ с предложением пообедать вместе был, против ожидания, очень любезен, и Фрэнсис начал надеяться, что можно будет как следует обсудить проблему строения ДНК.
Однако он совершил непростительный промах, тактично заговорив о белках, как будто ДНК его вовсе не интересовала. Таким образом, первая половина обеда была потрачена впустую. А потом Морис заговорил о Рози, и полились жалобы на ее упрямство и нежелание с ним сотрудничать. Фрэнсис тем временем размышлял о куда более интересных предметах, а потом спохватился, что ему надо бежать, так как в 2.30 у него было назначено деловое свидание. Только на улице он сообразил, что так и не сказал ни слова о соответствии расчетов Гриффита с данными Чаргаффа. Возвращаться было бы чересчур глупо, и он в тот же вечер вернулся в Кембридж.
На следующее утро, сообщив мне об этом бесплодном разговоре, Фрэнсис бодро заявил, что нам следовало бы еще раз взяться за структуру ДНК. Но мне это казалось бессмысленным. После зимнего фиаско мы не узнали ничего нового. И до рождества мы могли рассчитывать только на одно – на то, что нам удастся узнать содержание двухвалентных металлов в ДНК-содержащем фаге Т4. Если бы оно оказалось высоким, то это было бы веским доводом в пользу связывания ДНК с ионами Мg2+. Располагая материалом, я мог бы наконец вынудить группу из Кингз-колледжа сделать анализ их образцов ДНК. Но шансов на скорые результаты было немного. Во-первых, приходилось ждать, пока Нильс Йерн, коллега Оле Маалойе, пришлет мне фаг из Копенгагена. Затем предстояло организовать точные измерения содержания в нем как двухвалентных металлов, так и ДНК. Вот тогда Рози пришлось бы уступить.